Воспоминания Михаила Костаки «Зима моего детства»
Михаил Николаевич Костаки родился в 1948 году и с рождения до 1959 года прожил в квартире № 8 дома на Большой Садовой. Он был сыном Николая Дионисовича Костаки — с 1924 по 1941 гг. сотрудника посольства Греции, а с 1941 по 1989 гг. — сотрудника посольства Великобритании. Михаил Костаки записал трогательные и красочные детские воспоминания о жизни в квартире № 8. Они были опубликованы в журнале «Юный художник», № 1 в 2009 году.
Чем выше, тем елка становилась наряднее и ярче. На кончиках ветвей повисали блестящие стеклянные шары, покачивались, распустив хвосты, райские птицы; подняв паруса, куда-то в неведомую даль по зеленым хвойным волнам плыли сказочные корабли, летели ангелы, прижимая к груди миниатюрные елочки, веселые колокольчики на самом верху, вблизи лучистой Вифлеемской звезды, казалось, вот-вот зазвенят веселым праздничным звоном…
Елизавета Рагинская
«Калейдоскоп жизни»
Картинки теперь уже далекого детства. Подернутые ностальгической дымкой, все чаще они всплывают теперь в моей памяти. И каждый раз ощущаю я загадочное обаяние прошлого и его странную притягательную силу.
…Занесенная снегом Москва середины пятидесятых. В свете уличных фонарей мягко падают крупные белые хлопья, оседая на ветвях деревьев, засыпая улицы, машины и редких прохожих. К бывшему доходному дому на Садовой беззвучно подплывает большой старомодный «Humber Hawk» с дипномерами Британского посольства. На переднем сиденье мои мама с папой, еще совсем молодые (гораздо моложе меня, нынешнего), а у мамы на коленях я сам, автор этих строк, в возрасте шести лет.
Мы с мамой выходим из машины (о, эти старые папины машины — мягкие кожаные диваны, натуральное дерево и неповторимый аромат английского автомобиля конца сороковых) — мы выходим из машины и направляемся к парадному, а папа машет нам рукой и медленно отъезжает, буксуя в глубоком снегу. Около входных дверей — тяжелых двустворчатых дверей, застекленных изумительно толстым граненым стеклом и обитых снизу медью, — мама вдруг застывает на месте, потом резко разворачивается и отчаянно кричит папе:
— Коля, ключи! Я вторю ей, и мы бросаемся за машиной, но поздно. Папа не слышит, и ключи от нашей комнаты в коммуналке дома на Большой Садовой (того самого, из знаменитого романа), уплывают вместе с ним.
И тогда, чуть помедлив в растерянности, мы вслед за папой отправляемся на Большую Бронную, в одном из двориков которой, в старом трехэтажном доме, живет со своим семейством дядя Юра, младший папин брат — в будущем один из крупнейших коллекционеров двадцатого столетия Георгий Костаки.
По Садовой (она еще обсажена деревьями и по ней ходят синие двухэтажные троллейбусы) мы с мамой идем вверх к площади Маяковского. Справа остается сад «Аквариум», в глубине которого спит под снегом летний, палевых и бледно-голубых тонов, деревянный кинотеатр (ранний московский модерн, увы, утраченный). За ним следом — театр Оперетты (бывший цирк братьев Никитиных с его безумными водяными пантомимами, гонкой автомобилей и легендарным Иваном Поддубным). За театром — концертный зал имени П.И. Чайковского (на этом месте помещался некогда знаменитый театр Шарля Омона, построенный по проекту московского денди и утонченного эстета Модеста Дурнова).
И вот мы на улице Горького. Кружатся пушистые хлопья снега, на заснеженных тротуарах образуются ледовые дорожки темного, восхитительно скользкого льда, матово-желтым светятся шары наземных пешеходных переходов, лениво буксующие автомобили медлительны, а пешеходы — среди которых и мы с мамой, — расслаблены и неспешны.
Дойдя до Пушкинской площади, мы поворачиваем направо и мимо чудесных домиков девятнадцатого века (давно снесены, чтоб не портили облик столицы) спускаемся вниз к цели своего путешествия, завершающегося семейным чаепитием.
Странное воспоминание, похожее на зимний сон. «То ли быль, то ли небыль…».
А вот еще из того же времени — так, нечто мимолетное. Затемно, часа в четыре утра, за окном, густо разрисованным декабрьскими морозными узорами, рождается мерный звук дворницкого скребка. Едва слышимый, он входит в сознание, но не будит, а убаюкивает, делая сон слаще, а домашний уют еще ощутимее. Я сплю в своей кроватке, обтянутой сбоку белой сеточкой, и под утро сквозь сон слышу над ухом мамин шепот:
— Мишуля, сегодня никуда не пойдешь, спи.
— А как же школа? — слабо бормочу я, не открывая глаз.
— В школу Дед Мороз не пускает, спи.
И я, абсолютно счастливый, безмятежно засыпаю.
Еще одна картинка из начала пятидесятых. Зимнее утро, мама собирает меня на гулянье: вязаные варежки, соединенные через шею тесьмой, шубка, меховая коричневая шапка с завязочками, валенки с вечно соскакивающими галошами. Щеки и нос мажутся сливочным маслом или английским вазелином — несмотря на эти предосторожности, я однажды отморожу щеку, и чуть заметное синеватое пятно размером с пятачок останется напоминанием о детстве на долгие годы.
Наконец, я одет и в десять утра мы с няней, Натальей Андрианной, выходим на улицу. Впрочем, так к ней обращаются родители, я же зову ее просто «няня». Ей уже за семьдесят и часто она вслух мечтает дожить до моего крещения — тогда и у меня появится ангел-хранитель и она будет за меня спокойна.
Иногда мы гуляем на Патриарших, куда няня везет меня в санках, похожих на маленькое креслице с полозьями и черным кожаным сиденьем.
Бывает, мы проходим мимо булочной на Малой Бронной на углу Патриарших, куда миляга «Москвич» с маленьким деревянным кузовом привозит горячие французские булочки. Шофер распахивает задние дверки, и морозный воздух наполняется ароматом свежеиспеченного хлеба (спустя несколько лет какой-то идиот переименует французскую булочку в «городскую»).
Романтический каток на Патриарших обрамлен белыми от снега аллеями, на одной из которых стоит деревянный павильон с тремя большими, полукруглыми вверху окнами меж светлых колонн. Звучит музыка, катаются на коньках дети: совсем маленькие — на «снегурках», прикрепляемых к валенкам палочками с веревками, кто постарше — на «гагах», а нарядные девочки — на «фигурках» с белыми ботиночками. В жарко натопленном павильоне — коньки напрокат и буфет с горячим чаем и бутербродами с бесподобной копченой колбасой.
Полвека спустя в Пушкинском музее я увижу чудесную работу голландца Хендрика Аверкампа «Катание на коньках». В конце девятнадцатого века картину эту приобрел Дмитрий Иванович Щукин, собрание которого в 1924 году перешло в Музей изящных искусств на Волхонку. От этого маленького шедевра, созданного более трехсот лет назад и похожего на рождественскую открытку, повеет на меня давно забытым катком на Патриарших.
И все же, чаще мы с няней гуляем в «Аквариуме», благо он в двух шагах от нашего дома.
«Аквариум» с его снежными крепостями и игрой в «Царя горы» я люблю, пожалуй, даже больше «Патриарших». В конце декабря часть сада превращается в елочный базар и воздух наполняется ароматом хвои и ожиданием лучшего из праздников — Нового Года. На Садовой близ «Аквариума» появляется красочный новогодний плакат с изображением Деда Мороза в красном тулупе.
— Дед Мороз должен быть в белом тулупе, — осуждающе, себе под нос, говорит няня, — а у них он почему-то в красном.
Особое место в моих детских воспоминаниях занимает Рождество в Британском посольстве — папа, будучи греческим подданным, состоял там на службе в качестве главы русского персонала и переводчика без малого пятьдесят лет. Он пользовался очень большим уважением среди англичан, а его безукоризненный английский вызывал у них неизменное восхищение.
В пятьдесят девятом году наряду с немногими высокопоставленными дипломатами посольства (сам дипломатом не являясь), папа был представлен Гарольду Макмиллану, первому британскому премьер-министру, посетившему Москву в мирное время. А двумя годами позже — удостоен высшей британской награды, ордена MBE (Member of the British Empire). Посол, сэр Фрэнк Робертс, выступая тогда от имени королевы, отметил исключительность события — папа стал кавалером ордена Британской империи, не являясь британским подданным.
Папа ушел из жизни в восемьдесят девятом, а в девяносто первом в Великобритании вышла книга, посвященная истории Британского посольства в Москве и истории знаменитого особняка Харитоненко на Софийской набережной, к столетию которого и было приурочено это событие. И хотя папа не дожил до этих дней, нам с мамой и всей нашей семье было приятно прочитать, с каким уважением написала о нем автор текста Кэтлин Бертон.
Помню, я перелистывал книгу с фотографиями интерьеров — Бело-золотой танцевальный зал с роскошной хрустальной люстрой в центре лепного потолка, украшенного золотом и барельефами муз, синяя и красная гостиные с каминами и коврами, столовая с красивейшим зеркалом и расписными потолком кисти французского художника Франсуа Фламенга, — и оживало забытое воспоминание детства.
…Я с родителями вхожу в огромный золотисто-белый зал, заполненный нарядными детьми и смеющимися взрослыми. Мне, наверное, лет пять и я знаю, что сегодня праздник Рождества, «Christmas». Одет я под стать другим детям: светло-серый английский костюм — короткие, до колен, брюки и пиджак, белая нейлоновая рубашка с петелькой для верхней пуговицы и дымчато-голубой галстук, изящно повязанный папой с европейской небрежностью. Еще помню море разноцветных воздушных шаров, плавно спускающихся к детям откуда-то сверху, необычно вкусное угощенье на сладкое (что-то такое со взбитыми сливками), хлопушки, подарки, английская речь и, главное, нечто такое, что трудно объяснить — неуловимый аромат другой жизни.
Не знаю, как описать тот особый дух, которым было наполнено все мое детство. Лет с четырех—пяти я уже ощущал, что наша семья не такая как все. Папа был «греческим подданным», работал в «английском посольстве», а к телефону его просили странным словом «Господинокостаки». Бывало, я и сам звонил папе на работу и произносил заветное «Господинокостаки, пожалуйста». Однажды вместо привычного «Да, пожалуйста» я услышал незнакомый и очень строгий женский голос:
— Мальчик, у нас в стране господ давно уже нет!
Пораженный, я рассказал об этом маме, чем вызвал у нее приступ хохота.
Иногда, отвечая на телефонный звонок, я слышал в трубке английскую речь, что-нибудь вроде «I’d like to speak to mister Costaki, please». Слегка робея, я передавал трубку папе — звонили «англичане» (думаю, читатель постарше, заставший те времена, может по достоинству оценить звонок в московскую коммуналку из Британского посольства; телефон, правда, у нас был свой, но это мало что меняет).
Детское ощущение «не как все» усиливалось с приближением Нового Года, когда в доме появлялись рождественские каталоги английских магазинов, из которых папа выписывал к празднику игрушки, одежду и вообще всякую всячину. Каталоги «Gamages», «Oxendales», «Selfridges», «Marks & Spencer» были частью моего детства, и я хорошо помню состояние радостного возбуждения, когда из Лондона приходили посылки с фирменными наклейками этих магазинов — довольно увесистые тюки и пачки
разных размеров, запакованные в гладкую горчично-желтую бумагу и перевязанные крест-накрест колючей светлой бечевкой невероятной прочности. Десятками лет на них значился один и тот же адрес: «Mr. N.D. Costaki, British Embassy, Moscow».
Из всех магазинов главным для меня, конечно же, был «Hamleys» — знаменитый лондонский магазин игрушек. Каким-то чудом у нас сохранился каталог «Hamleys» за пятьдесят седьмой год с пыхтящим зеленым паровозиком на обложке.
Под Новый Год в доме появлялась елка, которую на огромном армейском вездеходе «Bedford» привозил посольский дворник Умэр — татарин двухметрового роста, невероятной силы и устрашающего вида, но, при этом, очень добрый. Задевая головой за косяк, он вносил елку в комнату, устанавливал ее на деревянный крест-подставку и почтительно испрашивал у мамы разрешения «попить водички».
По традиции елку наряжали втроем, мы с мамой и тетя Мо — мамина родная тетушка и моя двоюродная бабушка, настоящее имя которой было Матрена, Матрена Сергеевна Макарова. Назвать ее хотели Анной (знаю это от мамы), но батюшка был пьян и нарек Матреной, чего она всю жизнь стеснялась.
Надеюсь, читатель позволит мне чуть отвлечься, чтобы я мог сказать несколько слов о тете Мо, которую я очень любил.
Ее отец, и, стало быть, мой прадед, Сергей Макарович Макаров, был родом из Воскресенска, который позже стал называться Истрой. Почетный гражданин города, он служил там фельдшером, пользовался всеобщим уважением, имел свой дом и был знаком с Чеховым, работавшим одно время в местной больнице (вместе в «горелки» играли — рассказывает мама).
«В Воскресенске видел фельдшера Макарыча!» — пишет Чехов за год до смерти, после того, как он в последний раз приезжал в этот городок, любимое место своей юности.
Мать тети Мо, мою прабабушку, звали Екатериной Алексеевной — была она, по маминым воспоминаниям, маленькой, худой, с прямой спиной и очень строгой. Работала в Воскресенской больнице нянечкой — помогала мужу. Сама тетя Мо дружила со многими врачами Воскресенска и принадлежала к кругу классической русской интеллигенции из провинции.
Но вернусь в пятидесятые, когда родители, уходя на прием в посольство, оставляли нас с Гулей на попечение тети Мо. Жила она скромно, но без гостинцев не приходила, покупая то изумительно сладкие яблоки «Канада» (теперь таких нет), то пирожные «картошка» (как описать этот вкус?), то любимый мною цветной горошек «Пат». Было ей тогда уже под семьдесят, но держалась она прямо и всем своим обликом соответствовала представлению о строгой школьной учительнице. Собственно, она и была школьной учительницей, только совсем не строгой.
Пойдем, ангел, пойдем, милый,
Пойдем танцевать со мной.
Слышишь, слышишь, звуки польки,
Звуки польки неземной!
Напевая эту песенку, тетя Мо брала меня за руки и как-то очень изящно, на старомодный манер, показывала, как танцуют польку.
Укладывая меня спать, она рассказывала одну и ту же сказку собственного сочинения — совершенно чудесную историю про маленьких лесных человечков, Черничек и Земляничек. Они катали меня на своей волшебной машине, водили хороводы с феями, и на поляне, освещаемой светлячками, устраивали пир на весь мир… Я сладко засыпал.
Так вот, елка. Наряжать ее всегда было для меня огромным удовольствием. Откуда-то с антресолей мама доставала большие картонные коробки с елочными игрушками и стеклянными бусами, целый год хранящимися в толстом слое ваты — старой, пожелтевшей от времени, усыпанной блестками и иголками прошлых лет.
Елку наряжали в определенном порядке. Сначала — электрическая гирлянда разноцветных свечек, специальными прищепками укрепляемых на ветках. Затем — сверкающий шпиль и елочные игрушки, среди которых старинные, из маминого детства (а маме сейчас 96 лет!), сделанные из папье-маше лыжник на деревянных лыжах-щепочках, кошка-младенец в оранжевом одеялке и воздушный цирковой гимнаст на трапеции, а также пожелтевший от старости целуллоидный лебедь с красным клювом, серебристый картонный Топтыгин и стеклянная улыбающаяся голова клоуна в малиновом колпаке. В глубине елки среди ветвей поблескивали разноцветные фигурки звездочета, старика из «Сказки о рыбаке и рыбке», Снегурочки, Маленького Мука и Красной Шапочки.
После этого вешались грецкие орехи, мандарины, английские конфеты в блестящих обертках и английское печенье, покрытое голубой и розовой глазурью в виде сорванца на самокате и примерной девочки с прыгалками. И наконец — английские хлопушки, которых ни у кого в Москве больше не было, за исключением, конечно, британских служащих посольства.
Внутри каждой хлопушки находился гостинец — фигурки животных, дудочки, крошечные водяные пистолетики, «тещин язык», свистульки в виде паровоза, птички или лошадиной головы. Попадались также китайские фонарики, кастаньеты, саксофончики-пищалки, бумажные цветные зонтики или что-нибудь экзотическое — накладные алые губы, торчащие ведьмины клыки. И, непременно — цветная, с серебряными блестками, бумажная шапочка-корона и листочек с какой-нибудь шуткой, подтверждающей своеобразие английского юмора.
Новый год, повторюсь, всегда был лучшим из праздников. Разноцветными огоньками светилась елка, вся в игрушках и золотисто-серебряном дожде. Пол под елкой устилался ватой, которая посыпалась блестками под названием «искусственный снег». На этом снегу стоял Дед Мороз в мягком белом тулупе, с деревянным посохом и мешком подарков в руках. Загадочным образом все подарки умещались в этом маленьком мешке, и иначе как новогодним волшебством объяснить это было нельзя.
К приходу гостей оживала радиола, стоявшая в эркере у окна — напольная, в деревянном полированном корпусе, английская радиола с матово-белыми ручками и крошечной желтой лампочкой посредине. В ее автоматический проигрыватель загружались тяжелые бьющиеся пластинки, полдюжины за один раз. Нанизанные на высокий блестящий штырь, они зависали в верхней его части, а затем падали, по мере проигрывания, одна на другую, крутясь с сумасшедшей скоростью семьдесят восемь оборотов в минуту.
Дом наполнялся музыкой — фокстроты сороковых годов, Pola Negri с ее хрипловатым меццо-мопрано, полузапрещенный Петр Лещенко, Frank Sinatra и Nat King Cole с рождественскими песнями.
Большой овальный стол, тем временем, уже манил к себе, завораживая и соблазняя. И устоять перед этим соблазном было решительно невозможно. В разные годы на его белоснежной накрахмаленной скатерти соперничали, тесня друг друга, черные греческие маслины и нежная желтая спаржа, приправленная оливковым маслом и лимонным соком; крошечные, остроты необычайной, огурчики «пикули» и аристократические анчоусы; внушительных размеров отварной судак под майонезом и томная бледно-розовая семга с тонюсенькими ломтиками лимона; салат с крабами и тонко нарезанная индейка, обложенная зеленью и картофелем; мрачновато-бордовый ростбиф и окорок со слезой на срезе; жареная телятина с шампиньонами, истекающая коричневым соком с золотыми кружочками жира, и дымящийся мясной бульон с пирожками; пузатые бутылки итальянского «Chianti» в толстой соломенной оплетке, английский хмельной сидр в темно-зеленых жестяных банках и вскипающий в бокале красный крюшон…
Как чудно устроена память. Этот крюшон, восхитительный и незабываемый напиток моего детства, вызывает у меня такую ностальгию, будто он-то и был самым главным в жизни.
Вдруг вспомнилась встреча у нас на Садовой Нового пятьдесят четвертого года. У дяди Юры с тетей Зиной только что родился Сашка, младший ребенок в семье и первый мальчик — дядька был на седьмом небе от счастья. И вот, тетя Зина распеленала двухмесячного Сашку и я, пятилетний, увидел его голеньким, испытав при этом чувство сильнейшей нежности и восторг неописуемый — больше всего поразили ножки с крошечными пальчиками.
— Пальчики! — вопил я, боясь, что кто-то из взрослых может не увидеть это чудо, — посмотрите, какие у него пальчики!
И потом в течение долгого времени приставал к маме — хочу, чтобы у нас тоже был такой малыш, мой младший брат.
Но вернусь к застолью. К чаю мама пекла свой знаменитый «королевский» пирог, вкуснее которого уже просто ничего не бывает — три песочных коржа, промазанные клюквенным вареньем и густым слоем белого заварного крема с ликером или коньяком. Тончайшее мягкое безе сверху посыпалось крошечными разноцветными сахарными бусинками и звездочками, а надпись выкладывалась серебряными шариками. Вместе с «королевским» на столе появлялся английский рождественский «Plum Pudding» и темно-зеленая коробка мятного шоколада «After Eight».
Наконец наступал долгожданный Новый Год. Оглушительно, прямо в потолок, стреляла пробка из-под шампанского, звенели бокалы, взрывались хлопушки, дождем сыпалось конфетти и разлетались горящие брызги бенгальских огней. Из огромного белого холщового мешка извлекались подарки от Деда Мороза, завернутые в английскую рождественскую бумагу. Это был самый потрясающий момент — Дед Мороз каким-то удивительным образом угадывал сокровенные желания.
Так было и в Новый пятьдесят восьмой год, когда, волнуясь и не смея надеяться, я разворачивал тяжелую коробку с подарком. А развернув, обомлел — это был заводной «Sherman Tank», о котором я мечтал всю осень.
Он оказался в точности таким, каким я его себе представлял: тяжелая, защитного цвета машина, обладавшая неукротимой мощью и фантастической проходимостью. Во время движения в башне открывался люк, и оттуда показывалась голова танкиста в каске. Непрестанно строчил пулемет, а из оглушительно стрелявшего орудия валил белый дым. Танк брал сумасшедшие подъемы, играючи преодолевал рвы и заграждения на мягкой постели и, поднатужившись, мог на буксире тащить за собой стул.
Это трудно объяснить, но танк казался мне похожим на Илью Муромца, моего любимого богатыря. Может быть, потому, что я, едва выучившись читать, увлекся русскими былинами и сказаниями, герои которых надолго поселились в моем детском воображении. Были там и калики перехожие, и князь Владимир Красно Солнышко, и Соловей-Разбойник, и страшный «собака Калин-царь».
До сих пор помню: «В славном городе во Муроме, во селе было Карачарове, сиднем сидел Илья Муромец, крестьянский сын, сиднем сидел было тридцать лет…». Былинный язык с его странным очарованием, неторопливой распевностью и бесконечными повторами действовал завораживающе и нравился мне ужасно.
И вот, каким-то загадочным образом, танк в моем детском сознании соединился с Ильей Муромцем, ибо сам был таким же — могучим и непобедимым.
Замечательная игрушка эта у меня, к сожалению, не сохранилась.
Новый Год, помимо подарков, обладал еще одним чудесным свойством — он долго не кончался. Наутро, первого января, мы на машине отправлялись за город к бабушке, в подмосковный поселок Баковка. Мне уже доводилось говорить об этом, но скажу еще раз — в течение долгих лет бабушкин дом был нашим родовым гнездом, там всегда царила какая-то совершенно особая атмосфера, и по праздникам собиралось человек до тридцати — вся некогда большая семья Костаки. Приезжали, также, Апазиди, дядя Митя с тетей Дорой и их дети — греческая семья наших близких друзей (и моих родителей, и дяди Юры с тетей Зиной). Здесь, у бабушки, им всегда были рады и встречали по-родственному. Помню, тетя Дора называла бабушку «метэра» — «мама», по-гречески. Когда они приезжали, делалось как-то еще уютнее.
Еще среди нас незримо присутствовали дядя Спира, старший папин брат, и дедушка Дионисий — их портреты, один напротив другого, висели в бабушкиной комнате. Дядя Спира был выдающимся мотогонщиком, рекордсменом страны, но при этом — греческим подданным. Летом тридцатого года он трагически погиб при странных обстоятельствах, во время гонки в седле мощного «Harley-Davidson». Дедушка, необычайно добрый и глубоко верующий, спустя два года умер от горя. Мне всегда казалось, что они где-то здесь, рядом…
А в доме, между тем, играл старый патефон, подле раскаленной печки блаженно жмурилась кошка и заканчивались последние приготовления к столу: из подпола на свет божий доставались банки с соленьями, компоты, а к чаю — яблочное, вишневое и крыжовенное варенье бабушкиного приготовления.
За столом бывало шумно, в общем хоре тоненькие детские голоса смешивались с голосами взрослых, а русская речь — с греческой, иногда с вкраплениями французского, на который время от времени переходили папа с бабушкой. Дядя Юра закуривал, распространяя вокруг себя аромат хорошего табака, брал в руки гитару и, отрешенный, тихонько что-то наигрывал, а тетя Зина ему подпевала — голос у нее был необыкновенно красивый и чистоты необычайной. Я, совсем еще мальчишка, — заслушивался.
На всю жизнь осталось у меня ощущение ни с чем не сравнимого уюта этого дома.
Темнело, и мы, в конце концов, разъезжались, но для меня Новый Год чудесным образом продолжался — назавтра, ближе к вечеру, родители отвозили меня в деревню, в мое любимое Лопатино, где с сорок восьмого года мы снимали дачу у одних и тех же хозяев. И там, на зимних каникулах, тоже была жарко натопленная печь и треск поленьев, незабываемый запах квашеной капусты в сенях, потрясающе вкусный мясной борщ нашей хозяйки, Александры Петровны, катание на лыжах и санках с деревенскими мальчишками и аромат хлева в морозном деревенском воздухе. Но это уже совсем другая история, которую, надеюсь, я когда-нибудь еще расскажу.
Квартира № 8. История семьи Костаки
Квартира № 8. История семьи Костаки
Квартира № 8. Фотографии семьи Костаки
Документы о переезде семьи Костаки из комнаты квартиры № 35 в комнату квартиры № 8
Музей Булгакова продолжает собирать информацию по истории дома № 10 на Большой Садовой. Мы хотим рассказать историю каждой квартиры. Если вам есть чем поделиться — пишите нам на адрес dimaoparin@hotmail.com, звоните по телефону +7 (495) 699 53 66 и присоединяйтесь к проекту!